Амстердам заставил смотреть на себя неприрывно, не мигая, широко раскрытыми глазами, и они сохли, и они краснели.
А я влюблялся.
Амстердам заставил смотреть на себя неприрывно, не мигая, широко раскрытыми глазами, и они сохли, и они краснели.
А я влюблялся.
Однажды утром я проснулся, а мой мир украли. Как это произошло?
Поздно вечером, когда я ложился спать, все совершенно точно было на месте. Я долго ворочался в постели, пытаясь пристроить поудобнее ноющее плечо, и несколько раз проваливался в неглубокое забытье, но быстро просыпался — плечо все никак не хотело успокаиваться, застарелая травма в этот раз решила напомнить о себе особенно зло.
А потом непонятно откуда в комнату прокрался мягкий, чарующий голос. Сложно было сказать, кому он принадлежал — мужчине ли, женщине, а может, ребенку — голос был абсолютно без пола и возраста, но очень приятный, бархатный, ласкающий.
Он пел мне колыбельные, этот голос. Нашептывал: «спи… спи…»; шепот этот легонько волновал волосы и приятно щекотал кончик носа. Я позабыл о плече, я заснул.
И как только погасла в этом мире последняя искорка моего сознания, как только я окончательно погрузился в забытье, мир стал растворяться в молоке непонятно откуда появляющегося тумана. Туман бесшумно кутал углы зданий, прятал кусты и деревья, одеялом закрывал луга и дороги — тихо, медленно, незаметно, но неумолимо пряча их от всякого наблюдателя, безвозвратно и безвозмездно забирая их себе.
Когда зазвонил будильник, моего мира уже не было. Окно моей комнаты слепо уставилось в молоко тумана, и в этом молоке утонули, растворились без остатка все и всё, что я когда-либо знал.
А потом туман пожрал и мою жизнь, которую я провел у слепого окна в бесполезном ожидании восхода солнца.
Сегодня утром меня разбудило щемящее чувство, будто бы я лишился внутренней целостности. Спросонья показалось, будто бы это не на самом деле, будто бы это дотлевает огарок сна, который почему-то не запомнился.
Я лежал в утренней темноте и разглядывал потолок. Голова медленно просыпалась, но неприятное чувство никак не хотело исчезать. Мне определенно чего-то хотелось, и я должен был сообразить, чего именно.
Оказалось, мне требовалась поездка куда-нибудь в новое место, хотя бы ненадолго, ну хотя бы на пару дней. Как раз на предстоящей неделе истекает моя шенгенская виза, поэтому над направлением я особенно не думал.
Амстердам. Хостел я случайно забронировал такой, который оказался в самом центре квартала красных фонарей. Поездка обещает быть очень интересной.
Вечернюю тишину спальни нарушил сигнал мобильного телефона: пришла электронная почта.
Он взял устройство в руки, открыл уведомление и пробежался по строчкам глазами. Недоуменно скривился. Пробежался еще раз. Все еще недоумевая, он в третий раз, очень тщательно, прочел пространное сообщение.
Тихо тикали часы на прикроватной тумбе, где-то далеко за закрытым окном, в холодной вечереющей осени, истошно орала кошка. Он укутался потеплее в пушистое одеяло и потупился в потолок, полностью погрузившись во вскипевшую пену размышлений внутри своей головы. В воздухе остро пахло необходимостью швырнуть в ответ булыжником потяжелее.
Прошло еще минут пять или десять — в безмятежном мире спальни время текло незаметно, — прежде чем он приступил к действиям.
Для начала он шумно выдохнул, хмыкнул и придвинул к себе ноутбук. Мысли никак не хотели выстраиваться в ровные строчки, поэтому он встал и поплелся на кухню, по дороге пытаясь составить из пестрых разрозненных впечатлений хотя бы какое-то подобие связной мысли.
Какао! Горячее какао с зефирками обязательно поможет сконцентрироваться — и следующие пятнадцать минут были безраздельно посвящены приготовлению напитка.
Вернувшись в спальню с огромной кружкой, доверху наполненной дымящейся ароматной жидкостью, он снова прилег на постель и завернулся в одеяло. Мысли по-прежнему валялись в голове искрящимися осколками, и никак не желали составиться обратно в целое.
Глоток. Еще глоток. Ноздри жадно и шумно втягивают шоколадный аромат. Внутри разливается сладкое тепло, осколки мыслей тают и превращаются в блестящие пластичные капли. Так-то лучше!
Он придвинул компьютер еще ближе и вдохновенно занес пальцы над клавиатурой.
— Дорогой… — дальше фонтан красноречия почему-то запнулся и он тупо уставился на мигающую палочку курсора. «Хм…» — подумал он, — «а почему, собственно, дорогой? Не милый, там, или, например, не любезный? Нет, это не подходит.»
Backspace. Backspace. Backspace.
Да, остроумно ответить все не получалось. Еще какао? Пожалуй. И теплое одеяло потуже завернуть.
Далекая кошка давно умолкла, автомобили под окнами перестали сновать уже часа два как, над спящим городом забрезжила полоска рассвета, когда его лицо воссияло, а затем расплылось в расслабленной самодовольной улыбке. Пальцы легко пролетели по кнопкам клавиатуры, и кнопка «Отправить» нажалась даже как будто бы сама. Под комментарием, лишившим его сна на целую ночь, появился ответ:
— Идите в жопу! Спасибо.
В тридевятом царстве, в тридесятом государстве однажды много лет вперед жили-были две сестры — Автоклавдия и Балаклавдия.
То было очень странное время и место, как имена двух сестер. В этом необычном мире все было наоборот: деревья росли корнями вверх, колышимые ветрами, зимы были жаркие, а лето — ледяным, ночи были светлыми, а днем стояла темнота, хоть глаз выколи.
Автоклава работала проституткой — она искала мужчин и платила им деньги, и была очень уважаема в обществе. Балаклава же, напротив, постоянно подвергалась остаркизму и презрению: она работала врачом, и люди ее сторонились, ведь профессия ее состояла в том, чтобы заражать людей смертельными недугами.
Несмотря на это, сестры были очень близки, и, когда никто не видел, они много времени проводили вместе, и с годами они все больше тяготели друг к другу. Оставалось не так много: сестры все молодели и уже выглядели как пятилетние дети, а значит, неминуемый конец был уже совсем близок.
Как-то раз сестры гуляли по полю ветрогенераторов (там огромные одноногие пропеллеры жгли ток и вырабатывали ветер над тридесятым государством, делать среди них было совершенно нечего — поэтому местом для уединения эти поля были таким идеальным). Они шли, взявшись за руки, и молчали, просто наслаждаясь обществом друг друга. Говорить все равно не получилось бы: ветер и шум над полем стоял невообразимый. Долго ли, коротко ли они шли, но огни ближайшего города уже давно скрылись за горизонтом и покуда хватало взгляда были лишь одноногие вращающиеся пропеллеры, когда вдруг прямо перед ними предстал небольшой одноэтажный домик без окон со ржавой металлической дверью с покосившейся табличкой «Мироздание».
Переглянувшись, сестры подошли к двери и постучались. Было незаперто, дверь со скрипом отворилась, и девушки вошли внутрь. Как только они пересекли порог, дверь захлопнулась, и стало совсем темно.
Потом глаза привыкли к темноте, и Автоклава и Балаклава обнаружили себя подвешенными в невесомости, а само помещение оказалось куда больше, чем дом выглядел снаружи. По сторонам тускло светились далекие звезды и галактики, в их неверном мерцающем свете добрые лица сестер выглядели довольно зловеще.
Между девочками висела кубической формы фиолетовая коробочка. Подобравшись поближе, сестры обнаружили на ней надпись «Генератор абсурда» и под ним регуляторную ручку, которую кто-то выкрутил на максимум. Автоклава протянула руку и повернула регулятор до упора в сторону нуля.
Раздался оглушительный треск, яркая вспышка больно пронзила мозг и в следующее мгновение Петр Сергеевич очнулся в отделении реанимации. Истошно верещали сигналы тревоги аппаратов, вокруг суетились какие-то люди в медицинской одежде, и кто-то отчетливо сказал: «Есть синусовый ритм!»
Короткий фитиль московского лета догорел до основания, поджег парки и скверы города: они взорвались ярким желто-оранжевым фейерверком, зажглись горячим красным пламенем осени, укрыли городскую землю пестрым одеялом пожухлой листвы. День становился короче, он отчаянно сражался с растущей ночью за каждую минутку, и сражения эти делали каждый новый рассвет и закат неповторимой феерией буйных красок.
Дикие городские утки спешно паковали чемоданы, ставили птенцов на крыло и улетали на зимовку в теплые южные широты, а им навстречу лениво плыли по небу огромные самолеты, туго заполненные внутри загоревшими и отдохнувшими горожанами.
В такой осени особенно легко и приятно сходить с ума, и Москва охотно возвращалась к своему нормальному состоянию.
Лучше не стану сегодня ничего писать, все равно ничего путного из этого не выйдет. Уж точно не получится ничего хорошего: минувшей ночью добрую часть моей души выжгли своим зловонным дыханием алкоголики, занесенные в стены богадельни невесть каким ветром, и образовавшиеся пустоты заполнились обжигающей лавой ненависти к этим оскотинившимся пародиям на человека.
Нельзя ненавидеть, ненависть — плохо! Но она точит меня изнутри; злоба, как сорвавшаяся с цепи бешеная псина носится в замкнутом пространстве кругами, распаляясь, разгораясь все сильнее — меня трясет.
Вдохнуть. Выдохнуть. Вдохнуть.
Зачем, с какой целью вообще тратятся эти сотни тысяч рублей в виде материального обеспечения, амортизации оборудования? Почему в песок закапываются тысячи человекочасов напряженной и неблагодарной работы сестер, врачей и санитарок? Мы вылечиваем алконавтов только затем, чтобы они снова уселись за стакан, а потом по пьяной лавке угодили в мясорубку железнодорожного транспорта, устроили поножовщину между себе подобными, или, чего доброго, напали на ни в чем неповинного постороннего человека!
Или вот еще вариант: бухать беспробудно недели напролет, пока распухшая до размеров огромного арбуза печень не сдавит гнилое сердце в тиски, не зальет легкие выпотом… Или блевать до потери сознания и разрыва слизистой желудка, потом еще двое суток блевать кровью и лишь затем, поздней ночью вызвать скорую и повелевающим тоном распорядиться отвезти свое дражайшее туловище в больницу!.. А что, сегодня ночью именно так и было. Пьяный обрыган с освиневшими, тупыми глазами, заблеванный кровью, вонючий, немытый, панибратски отдавал распоряжения персоналу клиники и всячески вставал в позу, угрожая жалобами в самые разные инстанции.
Зря. Моя работа — зря! От осознания бесполезности собственного труда хочется застрелиться. Тупая злоба…
Вдохнуть. Задержать дыхание. Выдохнуть. Еще раз.
Я работаю не для того, чтоб спасать бесполезных обрыганов. Я работаю потому, что еще есть люди, которые действительно нуждаются в моей помощи. Я работаю не зря.
Деревья были большие и могущественные, люди — маленькие, глупые и почти незаметные. Деревья тянули свои ветви высоко к небу, подставляя зеленые ладони листьев ласковым солнечным лучам, люди же копошились в грязи у самых их корней, съеденные целиком бесполезной суетой и сиюминутными заботами.
Деревьям не было дела до людей, они почти не замечали их возни между своих корней, а когда снисходили до минутки внимания, то быстро теряли к людям всякий интерес — деревья были большие и вечные, а люди — маленькие, жалкие и быстро меняли друг друга, утопая в стремительном потоке времени.
И мироздание было нерушимо, непоколебимо. Привычный порядок существовал вечно, и ничто не предвещало, что мир вдруг может перевернуться.
А потом люди изобрели бензопилу.
Я протестую. Три месяца лета — оскорбительно мало. Только успеваешь согреться, только входишь во вкус — и вот его как ни бывало, ушло, оставив горестное послевкусие неудовлетворенности. И снова наступают темные осенние вечера, а потом природа укрывается толстым белым одеялом и умирает.И на этом кладбище жизни ты проводишь оставшиеся девять месяцев года.
Подумать только! Три четверти жизни протекают в окружении неживого! Ну как тут можно сохранять оптимизм и здоровый взгляд на мир?!
Я не против был бы родиться где-нибудь в субтропиках, чтобы среднегодовая температура выше нуля и никогда не опадала зелень с деревьев. Но — обязательно — чтобы при этом оставалась возможность включить зиму по желанию, когда наскучит жара.
Это только кажется невозможным, а между тем, так бывает. Я точно знаю: ведь я уже однажды жил в таком месте. На севере Италии, где равнинная часть ее утыкается в высокие хребты итальянских Альп, зима находится в получасе езды на автомобиле от довольно сносного лета. Ты взмываешь по серпантину на несколько сотен метров вверх от уровня моря, где жара плюс двадцать пять и ярко-зеленое лето, переваливаешься на затерянное между седыми вершинами плато, и вот оно — снежное царство. Лыжи, доска, приятный легкий морозец — все тебе, а как надоест, достаточно прыгнуть в машину и спуститься обратно в лето.
Но, увы, места у подножия итальянских Альп не так много, и все оно давно уже занято. Нам в Москве остается лишь расчехлить свою зимнюю одежду, закутаться в нее потеплее, и суеверно надеяться, что лето вернется, природа обязательно снова проснется, а солнце вновь однажды согреет нас своим теплом.
Течение времени как-то уж очень ускорилось. Не успеваю моргнуть, как пролетел день, не успеваю задуматься — и недели как ни бывало. С одной стороны, это, конечно, хорошо: выходные наступают гораздо быстрее, чем ожидаешь (но и так же быстро выходят до донца!)
А с другой стороны — страшно. Время утекает через широко растопыренные пальцы, не оставляя после себя ни пережитых эмоций, ни какого-либо значимого опыта, ни новых знакомств — время уходит впустую. И от этого дискомфорт, от этого страшно. Страшно однажды утром обнаружить себя на смертном одре немощным и старым, и чтобы из угла темной комнатушки твоей на тебя с печальным укором глядели призраки неосуществившихся наполеоновских планов, которые ты старательно сочинял всю активную юность, но к которым так никогда и не приступил.
А когда приступать-то? С бешеной скачкой времени если и можно еще хоть как-то совладать, оседлать его и немного притормозить (по крайней мере, в ощущениях!), то с уменьшающимся световым днем никто ничего поделать не в силах. На юг, за убегающим солнцем, не особенно-то и подашься — слишком многое удерживает здесь, слишком прочны связи с окружающим миром и людьми. Остается только и делать, что каждый день будить себя все большими объемами крепкого кофе во все более темное утро, а по вечерам сокрушаться, что все меньше светового дня отводится тебе на личную жизнь.
Но по ночам, в темноте у меня все равно выходит мало продуктивного, вот и лежу с закрытыми глазами на подушке и ночами напролет смотрю яркие цветные сны о том, что никогда не случится. А безвозвратно утекающее время щекочет широко растопыренные пальцы.